В ноябре сурового 1942 года Алексей Толстой выступил на сессии Академии наук с докладом «Четверть века советской литературы». Он говорил, что «советская художественная проза и в значительной мере драматургия вышли из темы гражданской войны». И среди первых, начальных произведений называл повесть Александра Малышкина «Падение Дайра». Она и была начальной. «Чапаев» Фурманова, «Железный поток» Серафимовича, «Разгром» Фадеева появились позже.
«Таврия, 1920—21 г.» — такая дата стоит под повестью. Ее фактической основой, кроме личных впечатлений автора, послужили «Описания боевых действий», которые он составлял по должности историографа штаба Фрунзе сначала на Восточном, потом на Туркестанском, а затем на Южном фронтах. «Ты, наверное, не знаешь и удивляешься, — зачем на фронте историк,—писал он в ту пору жене.—Всегда во время войн пишутся истории главных армий—это материал для военной науки и увековечивания славы. Мне эта работа, конечно, интереснее, чем всякая другая...» М. В. Фрунзе, человек разносторонне образованный, несомненно, знал о литературных наклонностях своего начальника военно-исторического отдела и читал не только его штабные реляции Кстати сказать, первые читатели «Падения Дайра» в образе «стриженного ежиком, каменного, торжественного командарма N» узнавали именно Фрунзе, хотя автор и не искал сходства.
Более того, он избегал его. Бытовик, автор рассказов из уездной жизни, печатавшихся незадолго до революции, он искал теперь нового слова, новых красок и писал книгу необычную, неожиданную. Впрочем, в то время редко кто писал по-старому, по-обычному. Неожиданным был героико-романтический «Железный поток», вышедший из-под пера строгого реалиста Серафимовича. Странными, «чужими» казались иным староверам «Скифы» и особенно «Двенадцать» у Блока, рыцаря «Прекрасной Дамы»... Малышкин создал книгу, читая которую забываешь, что она писалась лицом к лицу с событиями, на другой день. Величавые строки «Слова о полку Игореве» в ней звучат не случайно. На страницах повести о Перекопе лежат отсветы эпоса. И тут она близка «Железному потоку» и «Двенадцати».
В эпических, былинных образах видел автор «Падения Дайра» гражданскую войну, ее последнюю страницу, штурм Перекопа, потому он и отходил от документальности, по-своему обозначивал армии и дивизии (вместо Четвертой армии «Заволжская армия», вместо Шестой армии «N-ская армия», вместо 51-й дивизии «Железная дивизия» и т. п.), переиначивал географические пункты, Крым переименовал в Дайр. Почему «Дайр»? Говорят, была такая деревня возле Симферополя. Но Дайр у писателя целая страна, «чудесная страна Дайр», твердыня, окруженная неприступными укреплениями, за которыми укрылись «последние».
Слава тебе, краснозвездный герой!.
Землю кровью вымыв,
во славу коммуны,
к горе за горой
шедший твердынями Крыма.
Они проползали танками рвы,
выпятив пушек шеи, —
телами рвы заполняли вы,
по трупам перейдя перешеек.
Они
за окопами взрыли окон,
хлестали свинцовой рекою, —
а вы
отобрали у них Перекоп
чуть не голой рукою, —
восклицал поэт. Если строчки «Последней странички гражданской войны» Маяковского возникают в памяти, когда заходит речь о Перекопе, то из художественной прозы прежде всего вспоминается «Падение Дайра». Они схожи эти жанрово разные произведения. Не только сюжетно, не только тем, что метафоры стихотворения подкрепляются в повести развернутыми батальными картинами. Современность может выражаться не в одних сюжетах, — заметил как-то Малышкин, — но и в высоком пафосе, ритме произведения, «в повышенной пульсации, подобной глухому горячему биению сердца...». Как будто говорил он это о стихах Маяковского и своей повести о Перекопе... Недаром ее называют поэмой в прозе. Припомним несколько первых приподнятых, ритмически отчеканенных строчек:
«На много верст кругом — в ноябрьской ночи — армия, занесенная для удара ста тысячами тел; армия сторожила, шла в ветры по мерзлым большакам, валялась но избам, жгла костры в перелесках, скакала в степные курганы. За курганами гудело море. За курганами, горбясь черной скалой, лег перешеек в море — в синие блаженные островные туманы. И армия лежала за курганами, перед черной горбатой скалой, сторожа ее зоркими ползучими постами». Они, эти первые строчки, определяют тон повести. В едином, пафосном ключе выдержаны в ней и сжатый напряженный стиль повествования, и речи, какие говорились тогда на митингах, и те слова, какими перебрасывались красноармейцы у лагерных костров перед решающим штурмом. Вот, к примеру, один характерный эпизод:
«Из тьмы подошел командарм, на него взглянули мельком: велик мир, бесконечны дороги, много людей подходит к бездомным кострам... Полуголый рассказывал:
— Есть там железная стена, поперек в море уперлась, называется терраса. Сторона за ней ярь-пески, туманны горы. Разведчики наши там были, так сказывают, лето круглый год, по два раза яровое сеют! И живут за ней эти самые элементы в енотовых шубах, которые бородки конусами: со всей России туда набежались. А богачества-а-а! Что было при старом режиме, так теперь все в одну кучу сволокли!
— И опять они хозяева, — сказал лежачий от костра...
— Подожди, домой придешь, и ты хозяином будешь!
— До-мо-ой!.. А ежели вот у этого, — парень ткнул пальцем в пожилого в кепи, — и дома-то нет, кругом один тернаценал остался? Што?
Лежавший поднял на него мутные добрые глаза.
— У бедних дому нема. Една семья, една хата — интернационал.
— Эх, друг! — хлопнул его по спине парень и заржал. — Все книжки читаешь, умна-ай!..
Сутулый исподлобья взглянул на командарма, греющего руки над костром, и спросил:
— Вот вы, може, ученый человек будете, скажите: правда ли, если мы этих последних достанем, так там столько добра напасено, что, скажем, на весь бедный класс хватит? Или как?
Командарм улыбнулся каменной своей улыбкой и ничего не ответил... Что сказать? Он знал, что над этой ночькой будет еще, горящая и невозможная...»
Автора «Падения Дайра» иногда обвиняют в «абстрактности» изображения, в том что у него «личность растворяется в массе», краски резки, плакатны... Первые читатели повести Малышкина этих пороков не замечали. Точнее, они считали их достоинствами. И, пожалуй, были больше правы, чем поздние критики повести. В «ставке не на личность, а на коллектив», как тогда выражались, они видели естественную примету времени, а в резких, якобы плакатных красках чувствовали романтический, эмоциональный пафос событий. «У каждого, кто хотя бы мало-мальски нюхал дым лагерных костров, от чтения этих насыщенных высоким пафосом страниц участится дыхание, — писал один из критиков той поры, — и загорятся хорошим блеском глаза. Забьется не одно сердце. Автор хотел дать объективно-эпическую вещь... Но разве можно писать объективно об этом участнику перекопских боев?.. И в этой борьбе между спокойным торжественным повествованием и участником событий, который тоже бежал с винтовкой наперевес и кричал: дае-о-о-о-ошь!—своеобразный колорит вещи. Надо отметить, что в «Падении Дайра» мы не найдем ни одного имени, ни одного героя. Действующие лица — вся масса... Финальная и одна из ярчайших страниц борьбы Красной Армии — Перекоп — записана чуткой, умелой рукой...»
Массы, «множества», движения целых армий с удивительным умением, широко и разнообразно, рисует Малышкин в своей повести. Но мы найдем в ней имена и героев, их тоже изображает писатель чуткой и умелой рукой. Одни из них мелькают на странице и запоминаются несколькими фразами, как, скажем, похожий на дьякона командир Пензенской дивизии, который на смотру, «мигая озябшими веками, нагибаясь, обидчиво говорил: — Вы на моих картинок обратите внимание, товарищ командующий. Не солдаты, а босая команда! Где же справедливость?..» Другие, как полуголый Микешин (он рассказывает у костра о яр-песках Дайра) и его друг Юзеф, австрийский военнопленный, с его верой в то, что у бедных «една семья, една хата — интернационал», — они проходят через всю повесть. Третьи, как франт Петухов и «рябая девица» с пишущей машинкой и пулеметом, появляются на первых страницах, чтобы снова возникнуть в финале: «Мчался Петухов на пролетке, в одном френче, с цигаркой в зубах, держа локти на отлет; сзади рябая, сжав зубы, строчила железом; грохотала и пела смерть...»
Лихой Петухов на поле боя с отчаянной пулеметчицей в пролетке могут напомнить читателю страницы «Чапаева», веселого и отважного ординарца Петьку Исаева. Тем более, что он, Петухов, тоже не кто-нибудь, а вестовой комиссара («Ну-ну, шути, да не больно! Я тебе не собачья нога! Я от комиссара штаба, за меня ответишь, брат!..», — грозится он). Малышкин был на Восточном фронте, писал военно-исторический очерк «Бугуруслано-Уфимская операция южной группы 11 апреля — 19 июня 1919 года», где есть страницы, касающиеся боевых действий 25-й Чапаевской дивизии и личности самого Чапаева, по возможно, что людей, похожих на ухаря Петухова или на бесстрашную девицу-пулеметчицу, писатель встречал и на других фронтах, предположим на Туркесганском. Ведь, например, знаменитая Марютка из повести Лавренева «Сорок первый» (1924) действовала на Туркестанском.
"Падение Даи" не фотографический снимок взятия Перекопа, а широко обобщенная, даже в известной степени символическая панорама гражданской войны, не только битвы за Крым. Каждый персонаж повести двумя-тремя словами схваченный, будь-то удалая головушка Петухов или сомневающийся дядька у костра («А может, брешут...»), будь-то чумазый Безгубный, которого посылают на паровоз кочегаром по той причине, что он шинель пропил («летось у барина на молотилке ездил, всю механизму знает! Погреется заодно без шинели-то!»), будь-то тот яростный бородатый солдат, чьи «волосатые голые руки выкинулись из гимнастерки, кричали в поле, в толпе, в бераинии ветреный день» (кричали «о последних черных силах, о солнечных рубежах, за которыми счастье, хлеб и вечера, как золотеющая руда) все они эти лица и обстоятельства малышкинскои повести, носят собирательный характер, они в какой-то мере общи, примечательны для своего времени и оттого способны напоминать нам сейчас страниц «Чапаева» или «Железного потока», «Всадников» Яновского или "Перекопа" Гончара.
Малышкин — один из первых писателей, кому удалось уловить отличительные, типичные черты той героической эпохи. А это давалось нелегко Мало того, что говорил он о событиях, которые не успели остыть Он писал книгу острополемическую. Начиная с нашумевшего романа Пильняка «Голый год», события революции и гражданской войны нередко представлялись в литературе тех лет в гиперболических образах стихийных сил: метели, вихря, шквала, бурных потоков, которые захватывают человека и несут его как щепку. Автор «Падения Дайра» живой свидетель событий, увидел их в другом, истинном свейте Он тоже изображает людские потоки, массы, «множества». Но в его повести они идут «завоевывать прекрасные века», они творят историю И это ощущение соучастия в событии большом, историческом испытывают все. от командарма до простоватого Микешина, который посмеивается над своим другом Юзефом за то. что тот «все книжки читает».
Не только тобой завоеван Крым
и белых разбита орава, —
удар твой двойной!
завоевано им
трудиться великое право.
И если
в солнце жизнь суждена
за этими днями хмурыми,
мы знаем —
вашей отвагой она
взята в перекопском штурме, —
писал Маяковский в заключительных строфах «Последней странички гражданской войны». Об этом, о праве на мирный труд, на счастье, на жизнь в солнце мечтают красноармейцы у лагерного костра, кричит бородатым солдат на митинге, размышляет командарм, пропуская мимо себя на смотру полки, идущие на штурм «Крымского Вердена», как называли тогда западные газеты укрепления Перекопа, построенные по планам иностранных инженеров.
Буржуазная пресса в который раз уверяла своих читателей в том, будто бы дни большевиков, «незаконно» захвативших власть в России сочтены, будто бы гражданская война чужда народным интересам. Произведения Малышкина, Серафимовича, Фадеева, показывающие глубоко народный характер Октябрьской революции, имели в 20-х годах не только литературное значение. «Падение Дайра» к тому же представляет дополнительный интерес. Переменив обозначения воинских соединений и географических точек, писатель оставил почти без изменения стратегический план штурма Перекопа. Он подробно излагает его сразу же, а затем страница за страницей, в батальных эпизодах рисует его осуществление. Сурово реалистически изображая легендарную битву за Дайр, автор подводит читателя к выводу, что трижды неприступные даирские твердыни одолели не только отвага и самопожертвенный порыв тысяч и тысяч красноармейцев. Победила умная и дерзкая стратегия красных командиров, победил, как отмечается в повести, «маневр», которым руководил «командарм N», по сути дела основной персонаж «Падения Дайра».
Есть в нем и другое действующее лицо — это сам автор, о котором критик говорил, что он, Малышкин, не может писать объективно то есть эпически спокойно, потому что сам был непосредственным участником перекопского штурма, сам бежал по полю боя с винтовкой наперевес. Читая повесть, мы все время слышим взволнованный автооскии голос, то исполненный пафоса, то иронический, то полный казнящего сарказма, как в описаниях последних ночей Дайра Пишут что в сценах противопоставления двух миров, варварских орд у даирских укреплении и самого Дайра, упоенного «бриллиантово-павлиньим заревом празднеств», звучат отголоски блоковских «Скифов» Блок был любимым поэтом Малышкина. Его влияние нетрудно обнаружить даже в ранних, сугубо бытовых вещах писателя. Заметно оно и в «Падении Дайра», особенностях его стиля, «скифских» аналогиях, может быть еще в аллегории о степном поединке между Красным всадником и Черным всадником... Но никаких надежд на примирение с Черным всадником («В последний раз - опомнись, старый мир» — призывал поэт) автор повести не питает.
Старый мир, Дайр, владения «черного барона» Врангеля он подает тоже общим планом, «потоком». Из него выныривает то горластый генерал в театрально эффектной позе, то «круговорот любвей» где парочки объясняются торопливыми фразами, выхваченными из бульварного романа, то ресторанная храмина, «сотворенная из ковров растений и мягких сияний», где блистающий доспехами офицерик выглядит лакеем перед королем алмазных россыпей и нефти: «Надо было улыбнуться, хотя бы дерзко, но любезно — в прищуренный испытующий монокль, в бриллиантовую запонку пластрона — мы не варвары мсье!»
А тут же рядом по контрасту изображаются «варвары», «чадное становье пеших»; среди них Микешин («Где еще они, ярь-пески туманны горы?») и знакомый нам Юзеф, бедолага с печальными глазами.
«Микешин от скуки покусал сала, потом подошел к впалоглазому в кепи, лежавшему у завалины с книжкой, и сказал тоскливо:
— Юзеф, што ты все к земле да к земле прилаживаешься? Вечор юже лежал... Тянет тебя, што ли? Нехороший это знак, кабы не убили.
Юзеф слабо улыбнулся из-под полузакрытых век.
- А что же, у мене никого нема. Ни таты, ни мамы. За бедних умереть хорошо, бо я сам быв бедний».
Юзеф высказывает, по существу, стержневую мысль произведения: за счастье «бедного класса» сражались и, если надо было, умирали тогда люди...
С «Падением Дайра» входил Малышкин в советскую литературу. Очень скоро повесть стала известной широкому кругу читателей. Она инсценировалась для сцены, переводилась на иностранные языки, о ней ' говорилось уже в школьных учебниках. Автора «Падения Дайра» хорошо знал и ценил Горький. Замыслив серию книг «История гражданской войны», он писал летом 1930 года: «Историю гражданской войны должны литературно обработать наши наиболее талантливые литераторы, активные ее участники, непосредственные свидетели и люди, хорошо знающие места действия. К этой работе надо привлечь: по Средней Волге — К. Федина, Северному Кавказу и по Гуляй-По-лю — А. Толстого, Сибири — Зазубрина, Фадеева, Вс. Иванова, Шишкова, Украине — Петро Панча.., Крыму — Ал. Малышкина... Участие названных писателей в литературной обработке материала я считаю совершенно необходимым. Они должны придать «Истории» удобочитаемость, яркость, картинность, эмоциональную заразительность художественного произведения».
Когда Горький писал эти строки, у Малышкина были уже две части «Севастополя», рассказы, печатавшиеся в журналах. «Эпизод у высоты 210» (1924), повествующий о том, как красноармейцы, презирая смерть, голыми руками (буквально голыми руками, с помощью каната!) остановили, одолели врангелевский танк, кажется главой «Падения Дайра», так высок, так легендарен подвиг. Однако рассказ поместил «Военный вестник», журнал строгий, не терпящий «беллетристики». Значит, такой случай не только возможен, но, должно быть, произошел. Интересен образ командующего, бывшего царского генерала. Довольный поворотом боя, он «умело растолковал» в штабе, «в чем заключалась ошибка противника, столь неумело использовавшего свое техническое превосходство». О своей же ошибке генерал догадался лишь после того, как увидел белые тряпки на штыках. Совершенно неожиданно для него врангелевские солдаты шли сдаваться. Опытный стратег, он не учел моральной силы воздействия эпизода у высоты 210.
О подвиге говорится и в «Ночи под Кривым Рогом» (1923), не очень эффектном подвиге, как потом выясняется, даже бесполезном: секретные документы, которые везли оперативники на плацдарм, оказались ненужными, операция завершилась раньше. И все-таки... «Я почти полз по земле, раздавленный... Тысячи людей сидели в натопленных комнатах, слышали, как дикий шквал ревел над трубами, вспоминали с ужасом, что где-то есть степи, перед печкой потирали руки от уюта и безопасности. Хотел ли я быть на их месте?.. Нет, то тепло было густо, как удушье...»
Очевидно, рассказ этот, как и «Эпизод у высоты 210», в немалой степени автобиографический. Как раз в тот период Малышкин входил в оперативную ячейку Шестой армии, прорывавшейся с боями к Перекопу. Он не был исправным протоколистом, фактографом, но не писал о том, чего не знал детально, не чувствовал до тончайших нюансов. На душевных нюансах держится его лирический рассказ «Поезд на юг» (1925). По мнению Паустовского, он лучше всего передает самое существенное в облике автора — его «порыв к счастью». Разве не это, не порыв к счастью, не призыв , к счастью отличает творчество каждого большого художника? Но какие только виды оно не принимает в жизни! В последнем произведении Малышкина, романе «Люди из захолустья» (1938) есть глава, которая так озаглавлена: «Счастье». Она не имеет прямого отношения к сюжету и написана задолго до романа как страница автобиографии. Страница страшноватая, несмотря на то, что изложена она во внешне спокойной, даже чуть иронической манере. Писатель рассказывает о том, как достиг своего счастья его пензенский дядя-гробовщик, у которого он жил «на хлебах». Дядя терпеливо (с помощью маленького племянника-гимназиста) выслеживал смерть чахоточного мучителя математики, затем продал за хорошую цену фирменный гроб, дубовый, со львиными лапками, и укатил в «город-мечту», купеческую Сызрань. А гимназистика отдали на хлеба к другому дяде, сапожнику.
Готовя роман для отдельного издания, Малышкин вставил эти страницы между главами, где катит за своим счастьем столяр Иван Журкин, едет он на далекую Красногорскую (читай, Магнитогорскую), стройку, чтобы деньгу подшибить, «урвать кусок получше». И хотя разные они люди, столяр Журкин, дядя-гробовщик и номерной дрянной гостиницы «Гвадалквивир» Маркияша, персонаж раннего рассказа писателя «Уездная любовь» (1915), а идеалы у них удивительно похожие. Маркияша тоже мечтает капитал сколотить, перейти на местечко, где «жирно перепадает на чай...»
Малышкин отлично знал людей из захолустья и рисовал их без прикрас. Только когда он писал о Маркияше, лишь жалость к растоптанной человеческой судьбе владела читателями. А Ивана Журкина писатель изображал в другие времена, когда сама жизнь подсказывает, что настоящее счастье не в том, чтобы «урвать»... Малышкин умел и любил рисовать характеры, которые как бы родились с пониманием этой простой истины и стремятся приносить людям радость счастья. Это и Юзеф из «Падения Дайра», и партиец Подопригора, уполномоченный рабочкома Красногорской стройки, и милая в своих вечных заботах о других Поля, комендантша рабочего общежития, и бывший перекопец, красный командир Григорий Иваныч из «Поезда на юг». Паустовский потому, наверное, и назвал этот рассказ особенно характерным для творчества Малышкина, что его герой, человек неуемного порыва к счастью, напоминал ему самого Малышкина, который очень любил приезжать в Крым. Он и придумал традицию: каждого, кто попадал в Ялтинский дом Литфонда, тут же вести в горы, показывать их красоту. Водил он и Паустовского...
Вряд ли следует представлять Григория Иваныча, — что иногда делается, — дежурной фигурой литературы периода нэпа, простоватым красным комиссаром, коего завлекает красивая мещаночка. В «Поезде на юг» все происходит как раз наоборот: это Григорий Иваныч увлекает Женечку своим порывом к счастью, это он врывается в ее узким душный мирок... И кто знает: может быть, ему удастся открыть перед нею настоящий мир, его красоту?..
Романтик по складу своей души, натура экспансивная, увлекающаяся, Малышкин был человеком твердой воли и ясных убеждений. Критик В Ермилов вспоминает, что на веранде того же Ялтинского дома Литфонда некая французская дама однажды интервьюировала писателя, известного на Западе «Падением Дайра» и «Севастополем». Малышкин отвечал даме по-французски, с корректной внимательностью... Но когда дама спросила Александра Георгиевича, откуда он родом, он неожиданно перешел на родной язык и так выразительно, с такой смеренной и хитрой миной сказал: «Пензенские мы...», что и русские хозяева и гости дружно расхохотались...
- Но это верно - что вы были морским офицером во времена премьера Керенского?
- Совершенно верно - madame, - вернулся Малышкин к французскому языку. - Я польщен тем, что madam известны некоторые данные моей скромной биографии. Позволю себе добавить, что я офицер Красной Армии...
Выходец из пензенского захолустья, из бедного крестьянского семейства, свободно изъясняющийся по-французски, бывший морской офицер при Керенском, ставший командиром Красной Армии, а затем видным советским писателем, вероятно, казался французской даме личностью экзотическом, если не сенсационной. Но в биографии автора «Падения Дайра» при всех ее особенностях нет ничего из ряда вон выходящего.
Самым автобиографическим произведением Малышкина считается повесть «Севастополь», в которой между прочим рассказывается о том как он, филолог, признанный знаток «Слова о полку Игореве», становится морским офицером в недолгие дни «премьера Керенского» Уездное детство. Гимназия за медные деньги. Нищие студенческие годы, «пальто, выданное по прошению», грошовые уроки... И вдруг море! В повести многое от биографии, от увиденного и пережитого автором и даже записанного им тогда же. «Когда я пришел на военный корабль, я уже печатался, — говорил он впоследствии. — И вот на корабле я с самого начала стал вести дневник, зная, что эпоха эта исторична и рано или поздно мне придется воспользоваться моими записками. Но использовал их я только через 13 лет».
Конечно, записывал он не как стенограф и не механически следовал за фактами. Однако биографы писателя отмечают, что даже те из читателей, какие неисправимо ищут фотографий в любой книге о событиях, очевидцами которых им довелось быть, в повести Малышкина сколько-нибудь значительных ошибок не обнаруживали, хотя без замечаний не обходилось. «Описано исключительно верно, — с удовлетворением констатировал один из читателей, но уточнял, что миноносец «Гаджибей» был не голубой, а «цвета светлого хаки... Странно, что не упоминается нигде «солдат Волынского полка» Киселев — правая рука Колчака, без которого он на собрания не являлся (как тогда говорили, Киселев был студент)». Рядом с Колчаком в повести появляется некто «чернобородый, разбойничьего вида, в матросском синем воротнике», он «свирепо грохнул кулаком о перила:
- Товарищи, прекратим трение по данному вопросу. Будя нам канат травить! Холосуй!
И руки, сотни рук выхлестнулись в воздух с восторженным хрустом, недвижно реяли растопыренными пятернями все время, пока адмирал шествовал к выходу, осененный ими. как знаменами».
Через короткое время адмирал Колчак, тогдашний командующий Черноморским флотом, «записавшийся в эсеры», выступает уже в другой сиене, потом воспетой в белогвардейских газетах:
«Разоружение офицеров на кораблях прошло спокойно... Но адмирал Колчак не пожелал отдать матросам своего георгиевского оружия. Выстроив команду на палубе... он кричал ей слова, полные гнева и упреков. На глазах матросов мечущийся человечек подбежал к борту и, переломив о колено свою саблю, кинул обломки в море. То был последний, рассчитанный на обаяние жест... Но команда, вытянув руки вдоль белых штанов, мигала бесчувственно... На другой день Временное правительство по телеграфу вызвало командующего в Петроград.
Как и в «Падении Дайра», писатель изображает в «Севастополе» движения «массы», «множества», улавливает смену политических настроений. «Масса», она не однородна, не безлика. Зал голосует за Колчака, за «войну до победного конца». А с галерки кто-то кричит: «Они, буржуазы, сплять и видють Дарданеллы... На кой они нам!..» В Морском собрании распинается перед офицерами сам Керенский. Зал рукоплещет. На улице зеваки бьют матроса: за Ленина агитировал! «Не может, что ль, любой шпиен форму надеть...» А из Кронштадта в Севастополь добираются матросы-агитаторы. Неуловимые, они выступают на кораблях. Собирается Всечерноморский съезд. Только четвертую часть его составляют большевики. Но «эсерствующий Черноморский флот был уже не тем, чем три-четыре месяца назад...» Съезд постановляет: помочь рабочим Ростова, немедленно двинуть вооруженную флотилию на Дон, на Каледина... Пожалуй, нет другой книги, где бы с таким множеством лиц и неповторимых бытовых подробностей, с такой художественной достоверностью рисовался Севастополь семнадцатого года, «красный Кронштадт юга», так его называли большевики в Петрограде.
Начиная с его поэтического запева-эпиграфа, «Севастополь» книга романтическая. Она романтична по духу, по историческому пафосу. Ее сюжет ведут большие события, в развитии которых лежит решение «крошечной судьбы некоего Шелехова», как, может быть, несколько неожиданно говорится в заключительной строке повести. Упомянув о том, что он пришел на корабль уже печатавшимся литератором, Малышкин не все сказал. Литератором он был не совсем обычным. Его первое стихотворение еще в 1912 году напечатала «Правда». Долгое время он являлся сотрудником полулегального студенческого журнала, входил в кружок Львова-Рогачевского (будущего советского литературоведа), где обсуждались не одни литературные вопросы. В ораниенбаумскую школу прапорщиков, а потом на Черноморский флот Малышкин попал не политическим несмышленышем, делая первые записи в своем севастопольском дневнике, он знал, почему они ему необходимы. Автобиографичность его повести ограничена, он писал ее все же не о себе, а о юном мичмане Сергее Шелехове, судьба которого была трудной. Его, как он жаловался самому себе, «нелепо воспаленного, неустроенного пустили в жизнь...».
Малышкин писал книгу долго. Ее первая часть под названием «Февральский снег» была напечатана в 1927 году, а последняя, четвертая три года спустя. Объясняется это не только тем, что писатель всегда работал медленно, тщательно. Каждая часть повести возбуждала споры в критике: кто таков Шелехов, каков его дальнейший путь и не пора ли, прервав его метания, направить на правильные революционные рельсы? Кто такой Сергей Шелехов, точнее всего определил Фадеев. В своей статье «О «Севастополе» А. Малышкина» (1929) он писал, что путь Шелехова к революции не может быть легким, потому что он принадлежит к тому социальному слою людей, выбившихся из низов в «образованные», которые в прошлом легко развращались капитализмом и с трудом «освобождаются от своих эгоистических навыков иллюзий, от идеалов жизни для себя и во имя себя, зачастую прикрытых для них самыми «красивыми», самыми «учеными», самыми «позолоченными» словами». Малышкин отлично понимал это и не поддавался уговорам критиков поскорее «перевоспитать» своего героя.
Работая потом над романом «Люди из захолустья», он сначала намеревался даже продолжить судьбу Шелехова в образе «сомневающегося» журналиста Николая Соустина. Наверно, возможен и такой вариант. Только по художественной логике судьба Шелехова решается в «Севастополе». Повесть эта не столько о том, как одолевают ее героя «эгоистические навыки и иллюзии», сколько о том, как он от них избавляется. Собственно, стойких «навыков» у Шелехова еще не имеется, он их не успел приобрести по молодости лет. А вот иллюзий достаточно. Начиная с мальчишеского желания ветром промчаться по Невскому проспекту в автомобиле, держа в объятьях немыслимую красавицу, «бездыханную от счастья», и кончая честолюбивой мечтой попасть в Учредительное собрание. Счастье грезится мичману в различных оборотах. А вот настоящего, не мнимого он удержать не может. Потянулась было к нему Жека, растерянная, не знающая, к какому берегу прибиться... Но Шелехов не Григорий Иваныч из «Поезда на юг», который увлек недоверчивую Женечку своим безудержным порывом к счастью.
Шелехов сам еще мечется, сам не знает, где оно, настоящее, прочное. Не только строгое, грозное время, не терпящее компромиссов («Теперь, товарищ, время другое, теперь болтыхаться туда-сюда не приходится», — говорит Шелехову матрос Зинченко), но и он, этот лобастый упрямый Зинченко, большевистский вожак, подталкивает мичманов к верному решению, к твердому берегу. «Так вот оно какое, счастье!» — мысленно восклицает Шелехов на последней странице книги, идя к отряду матросов, которым он будет командовать, который он поведет в бой:
«Теперь-то увидим!» — хотелось вызывающе крикнуть Шелехову. Ночь обтекала его ознобной, огненной свежестью. Так вот оно каково — то, что манило, и ужасало, и закрыто было от него всю жизнь... Теперь он дорвался, брал свое, до дна вдыхал обжаловелой грудью... Вот оно какое!»
О счастье, о нелегком, о трудном пути своих героев к счастью писал Александр Малышкин. Его книги останутся в советской литературе художественными летописями неповторимого времени Октября, гражданской войны, первой пятилетки, останутся творениями высокой эмоциональной и нравственной силы.