НОВОСТИ   БИБЛИОТЕКА   ИСТОРИЯ   КАРТА САЙТА   ССЫЛКИ   О САЙТЕ  






предыдущая главасодержаниеследующая глава

Глава вторая

А заметно изменилось к осени матросское обличье. Скрылись с улиц, митингов и бульваров пестрые веселые форменки, молодецкие груди нараспашку; вместо смешливого, будто всему дружественного прищура матросских глаз встречалась чаще сердитая исподлобная скука... Флот надел черные, наглухо застегнутые бушлаты, черные бескозырки — и от этого улицы поугрюмели сразу.

К осени приташнивать стало матроса от вольготной дармоедной жизни, вшивела от тоски душа.

На севере громыхало настоящее, грозовое, делались дела. Балтийцы сортировали офицеров, булгачили столицу, как хотели, не спуская с мушки питерские дворцы, и правительство избегало или не смело им перечить.

В Севастополе же жилось смирно. И зацепки для настоящего дела не было. Узнали как-то, что на крымском побережье еще ютится и правительствует в своих удельных имениях остатная романовская нечисть — великие князья, княгини, принцы. Матросы прошли с облавой вплоть до Ялты, навели контроль, взяли великих под караул, перевели на обыкновенное гражданское положение, навластвовались — опять засосала скука.

Обленивевшие корабли обрастали ракушками, дымили кухонно и дремотно, как хаты. Офицеры вели себя тихо; делили сахар в кают-компании, скучно гуляли по бульварам, и в правах их, сравнительно с матросскими, ничего завидно-отличительного не было, разве только барская фасонная походка, да литое золото на рукавах, да девочки офицерские были потоньше, повиднее... И матрос, глядя на это, не невежничал и не дерзил без нужды. Лишь иногда прорвется на Нахимовской какой-нибудь озверелый дебошир в матросском воротнике, ковыляя буреломно от тумбы к тумбе, раздирая на себе рубаху и ища кого-то кровяными осатанелыми глазами. Тогда впереди мгновенно пустеют тротуары и закрываются кафе, и встречные с золотым шитьем на рукавах опасливо переходят на другую сторону или садятся на извозчика и торопят мимо, мимо. Вдруг взглянут ненароком и вспомнят о чем-то осатанелые глаза?

А вспоминать понемногу начинали матросы... То самое, о чем, охмелев от доброты, забыть постарались в первые мартовские дни. Начинали выплывать старые, казалось, совсем похеренные счеты. Пятый и шестой годки, еще не демобилизованные, сидели в Севастополе, и на их памяти оставалось много такого, что можно было порассказать за сапожным табуретом в трюме или среди кучки любопытствующих на Нахимовском.

Про полевые суды девятьсот шестого года, про прокурора Твердого, про председателя суда — адмирала Кетрица, про полковника Малярова, про экипажного батюшку, после исповеди выдавшего охранке многих из своей паствы.

Припоминали по фамилии осужденных, расстрелянных и повешенных, в том числе и матроса Масанюка, который в смертной камере прикинулся сумасшедшим и в течение трех недель поедал собственный кал. Фамилию офицера, очень хитроумно разоблачившего детскую уловку Масанюка (впоследствии казненного), тоже знали.

И всем было известно, что и адмирал Кетриц и генерал-майор Твердый продолжают работать в революционном военно-морском суде, где ныне судили присяжные заседатели из матросов (правда, теперь прокурор Твердый бичевал не преступников, а прогнившие социальные условия, а матросам всегда выносились благосклонные, оправдательные приговоры); что полковник Маляров ведает фуражными поставками где-то в Новороссийске, а экипажный батюшка служит обедни в экипаже; но про них пока только вспоминали.

Раскапывали в своей памяти даже давние зуботычины, полученные когда-нибудь мимоходом, лишний наряд на драение палубы; опять начали поговаривать о червивых селедочных щах, на которых нажил домок капитан Мангалов. Балагурили насчет Свинчугова, как он остановил и цукал однажды на Нахимовском восьмилетнего кадетика, не отдавшего ему честь: «Ты какому царю служишь, сукин сын?..»

Молодые с интересом слушали подобные рассказы, не добавляли ни звука от себя и только сплевывали на сторону горечь от цигарок. Но офицерам, даже не прощенным, не намекали никогда и ни за что, как будто стыдясь или запрятав все на глухое дно, про запас...

Поодаль стороной прошел Корнилов с дикой дивизией на Петроград. На севастопольские пригорки тогда пали первые дожди, упорно моросистые, вещающие близкую осень. Сразу намокала газета, наскоро и тревожно развертываемая на ходу, у киоска, и разлезалась в руках, как тесто. Ручьи смыли с городской земли все, что осталось от разгульного лета: окурки, семечную шелуху, газетное рванье, сорную желтую пыль, тысячу раз истолченную здесь и деловитыми и бездельными ногами. Косматая бурая грязь, растворившая в себе это летнее похмелье, потоками рвалась через улицы, далеко вклинилась в море пузырчато-желтой мутью. На окраинах Севастополя с глинистых осклизлых скатов можно было съезжать, как по льду, — занывало сердце... Кипело у многих черноморцев, но трудно и далеко было доскочить до генерала Корнилова. И события как будто не отразились в Севастополе ничем, — только еще проверили по кораблям, нет ли оружия у офицеров, но над морем, над улицами, над кораблями осталось некое, еле ощутимое потемнение: оттого ли, что шла осень? Да, неладное назревало в азовском углу, у Ростова, где объявился Каледин со своей силой.

И на этот раз — не где-то в стороне, а у черноморцев под самым боком.

Ростовцы
Ростовцы

Ростовцы уже просили помощи. На первом Всечерно-морском съезде, собравшемся в Севастополе вскоре после октябрьского переворота, делегат Ростовского совета Ченцов сообщил:

— Каледин собрал на Дону против Советов пятьдесят тысяч казаков с румынского фронта, и шесть тысяч стоят готовые, с пулеметами, в Ростове.

А братва, побывавшая на Дону, узнала среди калединских офицеров и кое-кого из своих — нескольких мичманов минной бригады, отбывших давно в отпуск и с тех пор канувших без вести...

Слезливдя тепловатая прель все еще вилась над Севастополем. Миновало три дня после переворота, а резких перемен никаких не обозначалось. Городом правил добродушный ревком, состоявший более чем наполовину из тех же «майских» эсеров и меньшевиков.

Радостное единение распалось на другой же день, когда представителям этих партий стало доподлинно известно, что лидеры их, протестуя, покинули зал заседаний Всероссийского съезда. Вечером в городской думе от бунаковских единомышленников слышались иные слова. Правительственный комиссар Широкий в чрезвычайно осторожной и мудрой речи предлагал проанализировать тщательно свершившиеся события, — «являются ли они неизбежными последствиями процесса углубления революции... и характеризуют ли они те моменты, которые могли бы определить волю революционного народа».

Другой гласный думы, видный эсер, выступил с большей откровенностью. Он сказал: «Мы с тревогой смотрим на авантюру...» Большинство гласных изъявили горячее сочувствие этому заявлению: и они с тревогой взирали на авантюру. Генерал Каледин стоял на пороге Крыма.

— Очень может быть, что мы, революционная демократия, грядущими событиями будем отброшены по всему фронту!..

Голос, произносивший эти слова, пророчески дрожал... Ветреный, слезливый дождь бился о ночные окна — пронеслось первое дуновение норд-оста. Бушлаты, только что толпившиеся темными табунками по улицам, валили в подъезды кино, поднимали воротники, угрюмо прячась от света. Два мелкосидящих тральщика-«альбатроса» крутились до наступления темноты около прибрежных батарей у самого рейда, проверяя фарватер, потому что вечером в одном из секторов был обнаружен плутающий, неведомо чей перископ. А может быть, нарочно кто, из тоскливого озорства, позвонил об этом на «Качу»? Лил непроходимый дождь над степными дорогами, пассажирский катер в Севастополь не пошел из опасения подорваться. Море, хотя и тихое еще, страшнело.

Шелехов то и дело вылезал на палубу, пытая ладонью, не прошел ли дождь, загадывая, сколько суток еще сидеть так взаперти. Грызли голодные, ревнивые мысли о Жеке. Ждет-ждет, да не накрутит ли чего в Севастополе от злобного сумасбродства?.. Офицеры, поневоле заночевавшие на тральщиках, хохлились в кают-компании, надоедливо злорадствовали:

— Вот вам и доигрались: немец под самым рейдом. Когда видано? Эдак он однажды в самый порт... в серединку. Вот нащепает делов!

— Они радио послали о мире, получай ответ!

— А следовало бы немцу теперь попробовать. Прямо говорю: дурак он, если не попробует.

— Точка Черноморскому флоту!..

— Кабы не пришлось опять товарищам Колчака из Америки выписывать.

— Про Каледина... тоже слух есть. Предъявил ультиматум своему ревкому: в два часа упразднить всех комиссаров над командным составом, иначе: объявляю военное положение и разгоняю к сукиной матери все ваши совдепы!

Ночью лазил Шелехов по грязи на пригорок — посмотреть сиреньку, трогал острые, искупанные в дожде листики, вылупившиеся из водянистых узелков, — трогал, словно хотел помочь. Нет, расцвести ей было очень трудно, он сам понимал, да и бывалые люди говорили, что близится норд-ост, что море рассвирепеет скоро и по-зимнему, оледенело кинется на берег.

Первый Всечерноморский съезд заседал бурно.

О калединском ультиматуме, который был тотчас же подхвачен газетами, доложил тот же делегат Ченцов.

— Окрепший враг, — сказал он, — первый и открыто посягает на завоевания революции. Известны ли вам дальнейшие намерения генерала? Известно ли вам, что он готовится вымести с корнем революционную заразу из Крыма и затем повернуть кровавые казацкие сотни на Петроград? Товарищи Черноморский флот! Вы должны немедленно протянуть свою бронированную руку на помощь ростовскому пролетариату!

Флот был возбужден. На судах севастопольского рейда собирались крикливые митинги. Однако мнения съезда раскололись. Если одни, более нетерпеливые, требовали немедленного вооруженного вмешательства, то другие с правыми социалистическими вожаками во главе, предлагали держаться благоразумных мер и действовать «морально», путем посылки на Дон безоружной делегации.

Яростные прения не умещались в зале Морского собрания, в котором происходил съезд, перекатывались за порог, на прибрежную мостовую, где их жадно подхватывала мятущаяся и промокшая от дождя бушлатная улица.

Бродячие ватаги вламывались в зал, криками подбадривали своих делегатов.

Злобный матросский нетерпеж разрастался, мог перелиться через край...

Мимо колоннады Собрания маршировали неведомо когда сорганизовавшиеся сумрачные отряды, представители которых требовали от съезда оружия и отправки их — почему-то уже не в Ростов, а на Украину...

Зал заседаний обратился в штормующее море. Председатель, отстаивавший предложение умеренных, не выдержал и демонстративно покинул президиум. Возможно, что эсеры хотели этим ходом сорвать съезд.

Тогда председательствование захватил решительный большевик Платонов. Он ребром поставил вопрос: хочет ли Черноморский флот и способен ли он завтра же с оружием в руках выступить против контрреволюции?

Агитировавшие за выступление большевики составляли ровно четвертую часть исторического съезда — двадцать два голоса из восьмидесяти восьми. Среди остальных преобладали социалисты-революционеры. Но возможно, что здесь оставалась только кличка. Эсерствующий Черноморский флот был уже не тем, чем три-четыре месяца назад.

Матрос Платонов без лишних разговоров предложил съезду голосовать. Улица бушевала за окнами, в дверях, за делегатскими стульями. Целые судовые палубы прорвались в зал, уськали на своих, издевались над колеблющимися:

— Тяни, Мухаренко, тяни, не бойся! Иль лишнюю шлычку, сука, от Каледина хочешь заработать?

— У него заработает... поперек шеи на базарном хвонаре...

Всечерноморский съезд постановил: двинуть немедленно вооруженную флотилию на Дон.

...До Стрелецкой бухты вести о событиях доходили лишь понаслышке — из газет да из рассказов тех матросов, которые отважились путешествовать в город по невылазной степной слякоти. Шелехов раньше всех накидывался на тщедушные севастопольские «Известия» шириной в матросскую ладонь.

Московские газеты еще не доходили.

Но после «Известий», несмотря на их тщедушность, плохо спалось даже в уютной, оглохшей от ковров каюте «Витязя». Каждое слово газеты старалось разбередить что-то самое опасное в человеке, каждая фраза вызывала в памяти скребучий, человеко ненавистный голос гаджибейца в блинчатой фуражчонке... Пропасть, о которой больно было думать Шелехову, расщемлялась все шире и шире, расщемлялась через всю Россию. Резолюции, выносимые кораблями, дышали остервенелой злобой. Кто только их выдумывал?

В бухте неприютно стало.

Работы в дивизионе немного, хоть с утра броди неприкаянно по мокрым — словно и не всходило солнце, — размытым берегам. Галки вьются над степью, кричат, бросаемые резким северным ветром. Лишь редкий свет проникает сквозь дикую суматоху облаков, от края до края заваливших небо. В клубе, полутемном, необжитом и сыром, как тюрьма (кстати, от прежней часовни сохранилась и решетка на окнах), соберется на час бригадный комитет — офицер Шелехов и четверо или пятеро матросов в бушлатах с приподнятыми воротниками, — соберутся будто для дела, и строгий бровястый боцман Бесхлебный, председатель, истово простучит карандашом по парте, а и обсуждать-то в сущности нечего, кроме нудного, осточертевшего давно дележа экономических денег, оставшихся в излишке от продовольствия, по семнадцать с половиной копеек на брата, да списочной очереди годочков, намеченных к демобилизации. Хочется Шелехову прислушаться, как раньше, к своим бригадным матросам: о чем их новые, укрытые про себя, прихмуренные думы, — и негде прислушаться и не к кому. Курсы вечерние расстроились, как-то сами собой. Старики — Фастовец, тяжелодум Кащиенко и другие трюмные друзья — собирались в бессрочный, дождавшись, наконец, заветного приказа (говорят, что подписан он был в спешном порядке не без умысла — слишком много лишнего разбалтывали старики), и им на радостях было не до науки. Молодые же, истосковавшись за долгий бездельный день, к вечеру в рвачку, штурмом брали катер, а то прямо по степи закатывались в город до полночи.

Безлюдела бухта, смывало тропинку к клубу.

Отдыхалось Шелехову только в одном месте — в уютной, всегда чистенько прибранной, словно промытой воздухом, каюте Лобовича.

Выходила она иллюминатором прямо в небо, и порой от чрезмерной светлости казалось, что за тонкой стенкой ее живет еще горячее сумасбродное лето. И сам хозяин был летний насквозь; неторопливая и добрая спина Лобовича всегда неизбежно напоминала Шелехову одну ночь, пережитую как бы на ослепительной падучей звезде. «Помните, Илья Андреич, как вы выходили фокстерьерничать на Нахимовский в потемках?» Шелехов хихикал над ним, сладостно жался на удобном низеньком стульчике, и так ласково обволакивал его папиросный кружительный дым, и такая домовитая теплая собака дремала у ног Лобовича, и такие благополучные, наверняка благополучные и даже радостные концы чудились за далями расхлябанной этой, вдруг чертоломно поскакавшей жизни!..

— Как, Илья Андреич, выловили что-нибудь тральщики под Севастополем?

Третий день прощупывали «альбатросы» у Херсонесского монастыря и на подходах к рейду, не осталось ли гостинцев на месте появления таинственного перископа.

— Что там ловить... Сучка какая-нибудь набрехала нарочно, для провокации. Да мы уже знаем, что вас заело: пустим сегодня катер, пустим!

У Шелехова против воли затрепетало все внутри, заиграло без удержу. А не сказки это, что сегодня? Лобович, наоборот, был рассеян, одержим неясными скучными мыслями. Он угощал гостя газетой.

— Вы вот, батенька, только посмотрите, — многозначительно и сердито тыкал пальцем. — Посмотрите, что выкручивают, собачьи дети, а?

В газете, почти сплошь посвященной будущему походу революционной флотилии, приводилось официальное сообщение, полученное съездом от командующего флотом.

«По последним данным, — говорилось в сообщении, — глубина подходного к Ростову морского канала восемь с половиной футов при ординаре. Вода же в осеннее время стоит обычно ниже ординара. Таким образом, подход к Ростову военных судов, с осадкой восемь футов и более невозможен...»

Шелехов с недоумением поглядел на Лобовича.

— Вы что же... — несмело подивился он, — вы тоже, значит, за... флотилию... за междоусобную войну?

— Я говорю только, что зря они обдурачивают. Зря, Сергей Федорыч. Неужто вы думаете, матрос своим умом это не постигнет? У нас миноносцы есть — меньше восьми футов, у нас тральщики пройдут, бронированные катера пройдут. Это все штучки, Сергей Федорыч. Себя же и обдурачивают, на свою же голову...

— Я вас все-таки не понимаю, — осторожно и укоризненно сказал Шелехов.

— Матрос — он что ребенок. Обманывать — хуже, он вам взъерепенится потом, такую касторку пропишет. А надо сейчас так: что просит, дать. Потому что все равно никакой междоусобной войны быть не может.

— Позвольте, почему же?

— А про мост забыли?

— Какой мост?

— Мост же у Каледина, под Ростовом, через который вся кавказская армия снабжается. Вы про Каледина, я думаю, читали, знаете, какой это генерал: честный, хороший, большая умница. Так ведь если матросов туда допустить, они первым делом этот мост разгрохают, им что! Так разве Каледин это позволит?

— То есть?

— Уйдет Каледин, сам же уйдет. Ну, уступки там какие-нибудь сделает. Что ему дороже, думаете: Россия или самолюбие? Шутка, миллионную армию оставить без подвоза!

Шелехов хмыкнул с недоверием. По совести, он не знал, что думать: уйдет в таком случае Каледин или нет... Но в Лобовиче явно обнаруживался подшибленный человек. Когда-то, задолго до морской службы, старший офицер бедствовал учителем в нищей белорусской деревушке. Ребячьи белесые головенки, нищета, тьма — вот откуда, стыдясь, нес он свою жалостность. Было в этом недолговечное, незащищенное...

Не без ехидства спросил:

— А Михайлюк тоже был ребенок? И Зинченко, скажете, ребенок? И...

— Э, батенька, вас ведь не переспоришь, — Лобович с притворным сожалеющим вздохом отмахнулся рукой, — вы оратор, у вас диплом первой степени.

«В самом деле, я все время забываю об этом... Диплом! — Щелехов, выйдя от Лобовича, прошелся в приятном раздумье по пустой кают-компании. — Я же здесь только временный гость, легкий гость, не как Блябликов, или Анцыферов, или даже Скрябин, которые связаны с палубой куском хлеба. Я свободен! Почему же, черт возьми, я переживаю так, мучаюсь по поводу каких-то неласковых матросов? Мое настоящее начнется потом, где-то совсем в другом месте. Вон большевики послали во все стороны радио о мире. Буду служить во флоте, сколько сам захочу, может быть, вправду устроюсь после в кругосветное, а потом...»

Глянул мимоходом в зеркало. Да, скулы обострились за осень, но загарная смуглость не сошла еще, на темном лице те же горячие ширились, рассматривая себя, и смеялись глаза. Чему опять смеялись? Все-таки, несмотря на хмурь и неудачливость последних дней, нет-нет да вот так буйным ключом забьет что-то изнутри, неиссякаемое, смеючее, солнечное... молодость, что ей? Мичманские нашивки изящно золотились на черных рукавах, нельзя было ими не любоваться. Он расправил пошире отвороты шинели, чтобы виден был угольчик университетского значка на кителе, — на улице это вызвало со стороны встречных удивленно-уважающие взгляды. Может быть, то было мальчишество, бахвальство, но...

Он, смеясь, извинял себя, он искал глазами часы: сколько еще осталось томиться до катера?

предыдущая главасодержаниеследующая глава








© ISTORIYA-KRIMA.RU, 2014-2020
При использовании материалов сайта активная ссылка обязательна:
http://istoriya-krima.ru/ 'Крым - история, культура и природа'
Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь