Полмесяца минуло, как под музыку, под прощальный рев орудий, под озорное «ура» отвалила на Ростов утлая ударная флотилия.
И Шелехов с бульвара помахал «Джузеппе», который под предводительством Лобовича замыкал кильватер. Единственный офицер, рискнувший пойти с ударниками в неведомую авантюру — из странных, почти евангельских побуждений, — Лобович нисколько, казалось, не сознавал необыкновенности своего поступка. И на «Джузеппе» — с трубкой во рту, по-обычному озабоченный, шутливо-сердитый. Нерасстанная «Кача» тоже отправилась за ним в поход. Зинченко, Любякин и Бесхлебный шли впереди — на «Сакене». На безлиственном сумрачном бульваре, среди провожающей немноголюдной толпы почудился заплаканный носик Тани... На рейде орудия палили разгульно, бессчетно, — братва дорвалась побаловаться, не жалела холостых патронов, — словно с ликованием хоронили суденышки, отважно пропадавшие за горизонтом.
А в Севастополе, на палубе, и в кубриках опять закопошилось ежедневное. Кто балакал о прибавке к жалованью, кто ждал выдачи обмундирования, что считал дни до демобилизации. Вились по утрам камбузные дымки. Правда, тяжелела над этой ежедневностью непонятная хмурь... Однако на «Витязе» жили празднично. Случилось то, о чем месяц назад смели только мечтать: пароход отправлялся на днях в товаропассажирский рейс в Одессу. Ровесники «Витязя», прочие пароходы акционерных обществ, состоящие в бригадах гидрокрейсеров или заградителей, давно гуляли по морю как хотели. Для «Румынии», «Принчипессы Марии» — этих счастливцев, не потерявших и с войной стройного щегольского изящества, — то и дело отворялись боны, за которые удалялись они с видом увеселительных яхт: на Батум, Новороссийск, Трапезунд, Одессу. И правда — команды иных судов, пользуясь случаем, перехватывали в кавказских портах то, по чему голодал Севастополь, — кожу, сахар, муку и по возвращении приторговывали, не скрываясь, тут же на рейде, ошвартовавшись у городской горки: нередко у сходни толпился разноцветный чередок.
Боевые суда негодовали и выносили суровые резолюции, клеймящие мародеров. Ведь ударники в это время жертвовали жизнью под Ростовом! Но иные завидовали гидрокрейсеровской вольнице, ее раздольному житью, гульбе, всегда полному карману. Вольнонаемные на тральщиках требовали и для себя равенства. Через свойские судовые комитеты поднажали на Центрофлот, через покорное начальство — на штаб и добились своего.
Среди команды и вольнонаемных до поздней ночи шло балаканье насчет всяких неприятностей и чудес, которыми удивит Одесса-мама.
И матросы бирилевского штаба деловито шушукались. Ваську Чернышева, посыльного, гоняли на «балочку», — так назывался севастопольский базар, — губили робу и казенное масло: на оборот требовалась монета. Шелехову, как своему, пояснили:
— Наберем сообча со всей команды шевра: там шевро, в Одессе-то, на ять.
— А что вас на деньги такая жадность взяла? — вяло допытывался мичман.
— Засолим. Деньгу до дома засолим, до самой демобилизации.
— У нас вот кому больше всех надо. — Чернышев, плотовщик из Кунгура, не обломанный еще службой, пугливо стыдился, тупя глаза, как дитя. — Отмочу говорит, новый шикарный клешик у вольного портного, острыгусь под польку — ив деревню. И как, говорит, только туда заявлюсь, сичас же на луг, а девки, говорит, кругом меня, кругом за кругом, да все с...ть!
Поярчели зеркала в салоне, малиновее стали бархатные диваны; даже вид витязевских труб, словно отплывающих уже, тонущих в морскую невидаль, рождал в береговом сердце томливую зависть. Качинские лазили к начбригу наверх, клянчили насчет похода... Но мест в каютах оставалось мало: в рейс шел сам Скрябин, и с ним в качестве гостей несколько именитых лейтенантов из минной бригады. Каждый из гостей вдобавок старался устроить своего пассажира или пассажирку. Шелехов тоже, с застенчивым волнением, попросил у Бирилева разрешения — провезти в своей каюте одну знакомую.
Приходил на «Витязь» Пелетьмин, блестящий Пелетьмин, бывший боцманмат юнкерской школы. Возможно, он был знаком с Бирилевым где-то за пределами службы. Он хотел бы поручить господину старшему, — «ну-ну, просто Вадиму Андреевичу!» — поручить Вадиму Андреевичу свою драгоценную половину. Ей, Вадим Андреевич, необходимо перебраться в Одессу потому что, говорят, скоро возвращаются эти горе-ударники и ожидаются всякие... Ерунда, конечно, но дамы так нервничают!.. Да, да, Бирилев готов был с удовольствием взять на себя это обязательство, приятное обязательство, и даже, если позволите, развлекать даму дорогой!..
Бирилев говорил с ним настоящим, жизненным, а не служебным голосом, как с человеком своего круга, — это у них обоих вышло само собой. С Шелеховым Бирилев не говорил так никогда. Шелехов сидел при этом разговоре у стола, водил пальцами по костяшкам случайно оказавшихся на столе счетов. Пелетьмин, узнав его, только сказал наскоро «а-а» и поздоровался, не задержав руки.
Может быть, вспомнил о стыдной, недостойной офицера сцене во время раздачи вакансий в адмиралтействе? В этот раз он был особенно красив и высокомерен.
...Так красив и уничтожающ, что после — метаться по пустой кают-компании, изливая горечь издерганными, искусанными губами:
— А-а, калединцы, сволочи!..
Однако стоило только подумать о том, что через два- три дня он увидит в своей каюте Жеку, что близится неминуемый срок обещания... Стоило только подумать! «Витязь» покачивался чуть-чуть, весь окутанный невероятием.
Скудные и темные доносились вести об ударниках. К Дону удалось прорваться с большой натугой. Соглашательская Керчь не хотела пропускать большевистскую флотилию. Пришлось остановиться, достать жару из братвы, сидевшей на батареях и охранявшей пролив. В устье Дона казацкие генералы распорядились затопить баржи с углем, потушить маяки, снять вехи. Водники не исполнили приказания.
Ночью того же числа, когда флотилия ошвартовалась у Ростова, офицерские и юнкерские отряды в ответ на матросский ультиматум, захватили в кино «Марс» часть ревкома из красногвардейского штаба, перекололи и бросили в Дон.
Неделю длились зверские бои у ростовского вокзала. Целую неделю длилось безвестье. Флотилия расстреляла все снаряды, но севастопольский Совет и штаб, неодобрительно поджидавшие конца бесчинной затеи, на просьбы о подкреплении отвечали молчанием. Каледин опять вошел в Ростов. Победители вырезали и потопили в Дону четыре тысячи красногвардейцев. Черная память залегла в матросской душе. Флотилия ушла обратно, нагруженная ранеными, позором и яростью, еще издали, по радио пообещав кое-что, с проклятиями, меньшевистскому совету.
А многие, гульнув по дороге в Мариуполе, погромив там соглашательскую раду, повернули сухопутьем на север, на присоединение ко второму, более грозному ударному отряду. Две с половиной тысячи человек при трех орудиях и нескольких самолетах, под командой мичманов Толстого и Лященки, двигались наперерез Корнилову, подававшемуся на Дон с запада.
Закачалась по Украине пьяная и лютая матросская слава. Гололобые отряды, глуша контрреволюцию прикладами и гранатами, взвивались от Мариуполя к Харькову, от Харькова к Белгороду, от Белгорода к Александровску — туда, где горело и трещало посильнее. Впервые хлебнув крови, матросы не знали теперь предела своей беспощадности. Из высокомерия перед ненавистными золотопогонниками даже под ураганным огнем не хотели ложиться, шли в атаку стоя. Остервеняли себя легендами о собственной храбрости. У Псела гнали на сто пятьдесят верст шестнадцатитысячный скоп корниловцев, несмотря на полутора аршинный снег и железный мороз, злее пуль хватавший под куцые бушлаты. Под Пселом и своих — замороженных и убитых — была наворочена куча. Ударники подобрали всех, снесли в эшелон. Боцман Бесхлебный признал в одном трупе с разорванным животом сигнальщика Любякина, бригадную красу.
Для Севастополя то были дальние, объятые теменью дела.
На улице после ростовской неудачи подул обратный ветер.
— Братоубийственная смуть... Зачем было наскакивать матросу, неуемничать, путаться не в свое дело? Конечно, ударилась на это самая бражка, которой было бы где по вольничать и пограбить!.. — Так высказывались смирные, рассудительные годки вроде электрика Опанасенко, доказывавшие, что все надо было тишком да ладком.
— Вот поцарюют захватчики до Учредительного, а там стоп. Народ стал не дурень, теперь на шарап не проживешь!
Годки лезли в уличные споры, дерзче становились на язык.
Да и в самом Совете громчели голоса насчет того, что «спасение народа и революции не в междоусобной резне, а
в создании нового временного правительства. Не правительства буржуазии или большевиков. А правительства, основанного на соглашении всех социалистических партий...»
Блябликов, сидя в кают-компании за жареными бычками, умилялся:
— Приятно стало, господа, по улице прогуляться, душа отдыхает... Говорил я... Вот того... обратной водой уж пошло!
Однако на улице же электрик Опанасенко нарвался один раз на неприятность. Опанасенко вообще хаживал только в два места: на Корабельную — к одной бессемейной вдове — и на Нахимовский, в городскую раду — «послухать, как хлопцы вола гоняют». На Нахимовском не понравилось ему, как один малец, не по годам языкастый, растолковывал народу, что такое война с буржуазией, которую проповедуют большевики, и почему это не есть война братоубийственная.
— А по мне бы так, — перебил его Опанасенко, сплевывая цигарку и степенно ее затаптывая, по мне бы, взять этих главных большевиков да Каледина, да усех бы на одну веревочку. Шоб нам потом дружно було жить!
— Странно, товарищи, наши же братья-матросы дают за эту идею свою кровь...
— Та какие мы тебе, жидку, братья? — ласково осерчал Опанасенко, которому бойкость паренька въедалась почему-то в самое нутро.
За паренька вырос теневой, коренастый — чугунной тумбой.
— А ты что такой, спросить, за факел?
— Я не хвакел, годок, а такой же матрос...
— Не матрос, а отброс... Ну, катись, пока жупан не вывернули, не пощупали, кто такой ты есть.
— Не пыли, — мог только ответить смутившийся Опанасенко.
— То не демократ уж был, а идиот какой-то, — жаловался он потом штабным. Опанасенко ревностно блюл свое достоинство члена судового комитета.
Про ударников погодя прошел слух, для иных очень облегчительный, что все они поголовно порублены.
И мало кто, конечно, ведал, с каким похмельем в башках и с какой страшной кладью в эшелоне гремит обратно ударная вольница, поклявшаяся прочкнуть глаза братве и дощупаться хорошенько дома до своих собственных гадов.